«Идиот», мумия Ленина и тайна России

Читати цю новину російською мовою
«Идиот», мумия Ленина и тайна России
Увлечение Россией, которое испытывали левые коммунисты в течение столь долгих десятилетий, было увлечением не коммунизмом, а именно Россией, как противоположностью Запада. Но и Запад определяет себя в противопоставлении к России…

В России я побывал впервые только в конце восьмидесятых годов. Тогда уже поздно было взволноваться из-за какой-нибудь советской реликвии, не говоря уж о мумии Ленина. Впрочем, это уже были годы, когда обсуждалось, не сменить ли ему галстук и не перенести ли подальше от безумной толпы.

Больше всего на свете я хотел увидеть «Троицу» Рублёва. Не знаю, почему, но в какой-то момент моей жизни я начал думать, что «Троица» Рублёва — самая красивая картина в мире. Свою роль в этом сыграл и прекрасный фильм Тарковского, и советская тупость. Фильм был снят в 1966 году, но советская цензура задержала его на шесть лет, а в Италии его показали только в 1975 году. В 1966 он бы меня так не поразил. Я его посмотрел в самый подходящий момент. Кое-что выбрасывалось, искалось другое, новое, или старое и заброшенное. Например, выбрасывали СССР (я  говорю не об СССР власти, который никогда никого не привлекал, а об обожаемом СССР эпохи революции) и возвращались к России. Это место, где рождается дух, искусство и все святое. Место, откуда можно было провозгласить, что красота спас ёт мир. В результате советского недоразумения под его пятой оказалось полмира. Может быть, Россия — тоже недоразумение? И есть ли недоразумение в спорах о святом в искусстве?

Я увидел «Троицу» Рублёва в Третьяковской галерее в Москве. Я поехал в Троице-Сергиеву лавру в Загорске, где имеются её бесчисленные копии, производящие даже более сильное впечатление — может быть, из-за того, что они в течение столетий являлись предметом народного почитания; народ связывал с ними свои надежды и свои страдания. Православная церковь, со своей стороны, ещё с XVI века провозгласила живопись Рублёва образцом для всех иконописцев.

В творчестве Достоевского был бурный период, связанный с двумя великими картинами. Первая — это «Сикстинская мадонна» в Дрездене. Вторая — «Мадонна в кресле с младенцем и Иоанном Крестителем» (Madonna della Seggiola) из Палаццо Питти во Флоренции. Это тоже картина Рафаэля, но известность и очарование «Сикстинской мадонны» несравнимы со второй.

Репродукция «Сикстинской мадонны» висела на стене комнаты, где умер Достоевский. Картина была самым настоящим предметом культа, пока, как это часто случается, не сменилась мода. У некоторых верующих русских она в разные времена вызвала противоречивые чувства, от безграничного восхищения до разочарования. Это свидетельствует, независимо от личных предпочтений, о конфликте между выражением святости в искусстве Возрождения и в иконописи. «Сикстинская мадонна» — это абсолютная, чистая красота — но в то же время и красота земная. Или окно в божественный мир, открывающееся человеческому взгляду при помощи различных приёмов, включая перспективу. Через иконостас Бог распахивает окно в наш мир, чтобы предстать перед нами. Достоевский никогда не отрекался от поклонения «Сикстинской деве», но ценил и другие картины европейской традиции, такие как «Мёртвый Христос» Гольбейна. Однако он сочетал поклонение западным иконам с убеждённостью в том, что у России есть особая мессианская задача. «Сущность религиозного чувства, — говорит князь Рогожину возле репродукции картины Гольбейна, — всего яснее и  скорее на  русском  сердце  заметишь».

Вот оно: многие из нас долго в какой-то степени разделяли мистическое убеждение Достоевского. Зовётся ли оно «русской душой», относится ли к идее этого народа, к его религиозности, искусству и, прежде всего, литературе, Россия явилась хранительницей духа. Но так как времена меняются, западничество во времена Достоевского, олицетворяемое Европой и отвергнутое как материалистическое и тупое, постепенно переместилось на другой берег Атлантического океана, а контраст между славянофильством и западничеством неуловимо свелся к контрасту между коммунистической Россией и капиталистической Америкой. Когда мы спрашиваем себя, как смог советский коммунистический режим так глубоко и так надолго обольстить многих западных интеллектуалов, как можно было (таким вопросом задавался Мартин Амис [Martin Amis jr]) так бесстыдно смеяться над Сталиным (см. книгу «Страшный Коба: смех и двадцать миллионов жизней»), нужно признать, что здесь имел значение своеобразный «фильтр» русской души; Толстого и Достоевскогопревратили почти в провозвестников Советов. Это в ничтожно малой степени смягчающее вину обстоятельство, если оно вообще является таковым. На его стороне было искусство, которое в определенной мере можно считать святым   — «Иван Грозный» Эйзенштейна. Эта двусмысленность ещё не до конца преодолена. Сведение искусства к пародийной повторяемости,  имеет ли оно место в действительности или нет, всё ещё несёт на себе «американскую» печать; и политический антиамериканизм широко использовал эту избитую истину — имеющую, впрочем, как  многие избитые истины, определенные основания.

Именно в «Идиоте» повторяется то предсказание о мире, который спасёт красота, произнесённое тем, кто в итоге потеряет самого себя. Я отдаю предпочтение «Идиоту», ободрённый замечанием Достоевского, который сам предпочитал этот роман. На это легко возразить, ссылаясь на величие «Бесов» или «Братьев Карамазовых» (и на Великого Инквизитора). Тем не менее, именно «совершенная» фигура князя, получившаяся почти вопреки первоначальному замыслу писателя, ставит «Идиота» в исключительное положение. И делает из него образец лихорадочной экзальтации духа.

В середине сентября 1867 года в Женеве, где Достоевский с женой Анной Григорьевной сняли комнату, она записывает: «Сегодня Федя набросал план своего нового романа». Анна заложила свои вещи, он просит авансы и берет взаймы, снова играет, теряет всё и отчаивается… Она беременна.: «Так, вчера мы говорили о евангелии, о Христе, говорили очень долго. Меня всегда радует, когда он со мной говорит не об одних обыкновенных предметах, о кофе, да о сахаре, а также, когда он находит меня способной слушать его и говорить с ним и о других, более важных и отвлеченных предметах», — продолжает она. Будущее зависит от нового романа. Этот новый роман — «Идиот». История, которую собирается рассказать Достоевский, ещё ему неповластна. Он боится сам стать идиотом. «Эта эпилепсия, — пишет он врачу, — убъёт меня. Моя заезда закатывается — я это слишком хорошо замечаю. Моя память полностью затуманена (полностью!). Я боюсь стать сумасшедшим или провалиться в идиотство ». Роман не продвигается. Однажды ночью Анна находит его на коленях молящимся. «Чего я боюсь больше всего, — пишет он в письме — так это посредственности: по мне произведение должно быть превосходным или скверным. Тридцать тетрадей посредственности были бы непростительными». Составляет и выбрасывает длинный план книги. Она была бы посредственной, говорит он.

***

Проблема правосудия, по Достоевскому, это испытательный стенд русского превосходства. «Нравственная сущность нашего судьи и, главное, нашего присяжного — выше европейской бесконечно. На преступника смотрят христиански… У нас больше непосредственной и благородной веры в добро как в христианство, а не как в буржуазное разрешение задачи о комфорте». Весь мир должен дожидаться радикального обновления в течение века с помощью русской мысли. Это панславизм, а точнее великорусский национализм. Нужно признать, что это не бахвальство: в течение нескольких месяцев в одном и том же журнале выходят главы «Преступления и наказания» и «Войны и мира». Поэт Майков, друг Достоевского из России, с которым он переписывался, сообщает ему о восторженных отзывах о романе Толстого: «Это сущность русской души». И резюмирует русскую душу в удачной формуле любви народа и к народу: «Чего не вынесет русский народ из-за любви? Народная любовь: вот наша Конституция!» (народная любовь к Александру II — прим. пер.) Достоевский в восторге от этого и вложит эту мысль в уста князя Мышкина. Конституция сердца против бумажной Конституции.

Последствия этой двусмысленности выявил Влодек Голдкорн в своей книге «Выбор Абрама. Еврейская идентичность и постмодернизм» (2006). Голдкорн зада ётся вопросом о том, как могло произойти так, что одна (значительная) часть итальянских и европейских левых всем сердцем стала на сторону Сараево, оскорбл ённого города, старающегося сохранить свою космополитичную и многоплановую идентичность, и колебалась перед лицом сербского шовинизма, или даже симпатизировала ему. То движение, которое продолжало видеть в национал-коммунизме Милошевича наследие партизанской Сербии и противилось военному вторжению в осаждённый город, заявляло, что оно «против войны„; на самом деле, говорит Голдкорн, оно было „против Америки“. Америки Клинтона, а не Буша. Для них Америка — это место концентрации денег, страна дяди Сэма и Уолл-стрит, страна без истории, без генеалогии, „страна людей с вырванными корнями, которые прибывают из другого мира и меняют имена“, которые, если они талантливы, поднимаются (по общественной лестнице — прим. пер.), но могут подняться и благодаря деньгам; это страна Библии, находящейся в основе американского этоса.

„Если сложить вместе эти отличительные признаки, — заключает Голдкорн, — получится, что Америка — это еврей, или, скорее, его метафора“. И всё то, что антисемит ненавидит в еврее: торговлю, космополитизм — сегодня ненавидят некоторые левые, когда речь идет об Америке. Голдкорн отсылает к расхождению между левыми — наследниками просветительства и французской революции, и левыми — наследниками романтизма Гердера и Фихте, воздающего хвалу различию и ненавидящему подобие. Гамбургер — это гомологизация, пишет Голдкорн, но гамбургер лучше этнической чистки.

Вывод он делает резкий: „Увлечение Россией, которое испытывали левые коммунисты в течение столь долгих  десятилетий, было увлечением не коммунизмом, а именно Россией, как противоположностью Запада“. Но и Запад, начиная с семнадцатого века, определяет себя в противопоставлении к России. Запад — это место права и поэтому кажется славянину угрожающим и непонятным. „В России мужик, который ошибся, бросается в ноги хозяину, который хочет его выпороть, и целует ему сапоги, плачет и умоляет его, что жена останется вдовой, что дети умрут от голода, и вот хозяин по доброте своей его прощает“. Это, с другой стороны, то, что говорит Достоевский о сострадании, предшествующем правосудию, о христианском великодушии, о любви народа как настоящей Конституции. На ум приходят смешанные чувства Папы римского Войтылы по отношению к коммунизму и капитализму — Войтыла был поляком, преданным Деве Марии, и антикоммунистом, поэтому с двойной причиной враждебности к России. Но когда коммунизм разрушился, он испугался потерять душу, в которой, как ему казалось, восток Европы ассимилировался с Западом и бездушной Америкой.

Существует две точки зрения, и нельзя довольствоваться указанием их соответствующих возможных масштабов. Они касаются общества, семьи, личности, ценностей и привычек — и идей искусства; они настолько различны, что становятся противоположными. Основная разница между ними состоит, пожалуй, в претензии на исключительность. В конце концов, когда в 1911 году вышел текст Василия Кандинского „О духовном в искусстве“ (в котором говорилось о теории цвета и теософии, спиритуализме и спиритизме…), наиболее оперативно и хорошо его перевели и опубликовани в Америке. Доходило даже до переложения на джазовых фестивалях музыкальных коннотаций на цвета. А так как прошло много времени и появились  — одновременно, в 1895 году — кино и рентгеновские лучи, „антиматериалистическая“ полемика Кандинского и оспаривание совпадения чистой абстракции и чистого реализма вызывают бурные эмоции у Достоевского: „У меня особое мнение о реальности в искусстве: то, что многие называют исключительным и почти фантастическим, представляет для меня саму суть реальности. В любой газете можно найти описание самых реальных и самых странных фактов… Неужели фантастичный мой Идиот не есть действительность, да еще самая обыденная! Да именно теперь-то и должны быть такие характеры в наших оторванных от земли слоях общества, — слоях, которые в действительности становятся фантастичными… “.

Автор: Адриано Софри, „Il Foglio“ (Италия). Перевод: » Голос России

Источник: Власти.нет

  • 104
  • 13.03.2010 14:41

Коментарі до цієї новини:

Останні новини

Головне

Погода